Целовальник задумался.
- Не слыхал что-то. А тебе на что?
- Да вот молодке-то моей туда было нужно, беспременно нужно побывать. Девочка у нас с ней там есть. А то вот что. ну-кось, как тебя звать-то?
- Анисьей.
- Ну-кось, Анисья, покажи-кось ему, где у те там прописано. Он эти все дела разберет.
Баба полезла было за пазуху и задумалась.
- Что ж ты? - сказал ей мужик. - Да ты не бось, дура, он не отымет. О, глупая! Он только глянет одним глазком и все узнает. На что ему твоя записка?
Баба послушалась, развернула тряпочку, достала оттуда лоскуток бумаги и отдала его целовальнику. Целовальник вошел в избу, а мужик стал копаться в каком-то лукошке, приговаривая:
- Он разберет. Ишь завязал, теперь ни в свете не развяжешь. Разберет. Как не разобрать. Мужик вострый. Не развяжешь. А, мухи те ешь! Развязал. Эй! Как тебя? Анисья! На-ка, закуси! Неравно поесть захочешь, - сказал он, сунув бабе два кренделя. - Ребятенкам везу. Они у меня охотники смертные. Что ж ты?
- Я не хочу, - отозвалась баба.
- Ешь, дура, ничего.
- Я не хочу.
- Говорят: ешь, черт!
Баба взяла крендели, но не решилась есть.
Целовальник вышел на крыльцо.
- Ну, как дела? - спросил его мужик.
- Тут написано - Целибеево. Это Боркu должны быть.
- Борки. Это за Шелепихой? Знаю. Ну, теперь найдем. Будь спокойна! уверил он бабу. Она завернула опять бумажку в тряпицу.
В поле совсем почти смерклось. Проехав деревню, мужик вытащил из-под себя зипун и отдал бабе, говоря:
- Возьми укройся зипунишкомто, все тепле.
Баба сказала: "На что?" - однако оделась.
Немного погодя мужик обернулся к ней, посмотрел ей в лицо и спросил:
- И чего ж ты давеча, глупая, испужалась?
- Когда?
- Когда! А как встрелся-то я тебе?
Баба ничего не отвечала.
- И есть ты баба, - заключил мужик. - Глупый твой разум. Нешто мужик может обидеть? Эх, ты! - и еще немного погодя прибавил: - Вот девочку твою найдем.
- Дай-то господи, - шепотом сказала баба.
- Где ж у те хозяин?
- Помер хозяин у меня, вот другой год пошел.
- Одна живешь?
- Одна. У купца в стряпухах живу.
- Кто ж тебе записку дал?
- Этот, писарь дал.
- Какой писарь?
- А в шпитательном. Я там номерок выправляла.
- Ну?
- Ну, и сказал мне этот писарь, что, слышь, в деревню девочка отдана в шпитонки.
- А много ли он с тебя взял?
- Сперва-то было пять целковых просил. Я ходила, ходила, три раз ходила. Первый-то раз сказали, за шестьдесят верст в деревню отдана, я и пошла.
- Ну, что же? не нашла?
- Нет, нашла, да чужую, не свою. Моей-то четвертый годочек пойдет, а этой уж восемь лет.
- Значит, зря проходила?
- Зря.
- А в другой?
- А в другой опять записку дали, по Можайке, за Можаем за городом еще за сто верст. Ну, там сказали, померла, слышь, девочка-то. И звать совсем не так. Моя-то Прасковья, а эта Анфиса Егорова.
- Ну, писарь-то что ж говорит?
- Говорит, ошибка, говорит, вышла. Номера перепутали. Теперь, говорит, беспременно найдешь.
- Пустое дело, - заметил мужик. - А деньги все-таки взял?
- Денег я ему два целковых еще в тот раз дала да полштофа водки. Ну, на чаю тоже пропоила с целковый; да вот теперь пошла, целковый рубль дала.
- Гм! Да. Эти писаря тоже ловко вашу сестру обчищают. Эх, сирота ты, сирота! Погляжу я на тебя. Сиротское самое твое счастие, - заключил мужик и задумался. Баба тоже задумалась.
Спустя много времени мужик тронул бабу пальцем и заговорил.
- Я тебе про себя расскажу, как меня эти писаря подвели. Нну! Надоумил меня тоже эдакий добрый человек вольную выправлять. А ты садись плотней! Вот. Что ж ты крендели-то не ешь? Ну и надоумь он меня, человек-то этот. "Вольный, говорит, будешь; в купцы выписаться можно". - "Вре?" - "Да пра", говорит. Ну, хорошо. Писарек тут один мне и подвернись. "Я, говорит, берусь. Пятнадцать целковых денег". Думал, думал, эх, в рот, мол, те, - пиши! Написал. И то он мне, а тебе скажу, написал, что меня за это за его письмо драли, драли... Может, целковых на три об меня хворосту одного обломали; да год в остроге высидел. Так вот они, писаря-то. И гляди на них.
Приехали в какую-то деревню ночевать. Остановились у одной избы. Мужик постучал в окно. Впустили. Хозяева только было сбирались ложиться. Баба вошла в избу, а мужик пошел отпрягать лошадь. Сам хозяин еще не ворочался с поля.
В избе было душно, мухи жужжали и лезли в лицо. На печи охала старуха; а вся семья была в клети. Хозяйка вошла в избу и, доставая из рукава блоху, спросила:
- Огурцы хлебать станете, что ли?
- Я не стану, - отвечала баба.
- Ну, а коли ложиться, ложитесь. Ты небось, молодка, с хозяином с своим?
В это время вошел мужик с мешком и с лукошком.
- Ну, вот, лошадке кормецу засыпал, незомь 2 пожует, - говорил он про себя. - Что у вас, хозяйка, в печи-то припасено что, ай нет?
- Мы ноне не топили, - отвечала хозяйка.
- Ну, ничего. мне только бы кваску испить. Господи бослови! - говорил он, зачерпнув ковшик. - Над, - до квасу-то я дорвался. Рыба эта, неладно ей будь, рыба-то уж очень в кабаке... ржавая. Обопьешься. Квас, должно, молодой?
- Молодой, не устоялся.
- То-то, не кисел. Ну-кось, еще ковшичек зачерпнуть. Не кисел. О мать пресвята богородица! С соленого-то пьется.
- Я бай, вместе стелиться станете? - зевая, спросила хозяйка.
- Кто? Мы-то, что ли? Нет, мать, мы врозь. Мы ноне с ней, я тебе скажу, вот как: чтобы ни отнюдь. Говеем.
Хозяйка не поняла и, улыбаясь, спросила:
- Что ж так?
- А так; потому спасаться хотим. Вот что.
- Чудно, - сказала хозяйка и покачала головой. - Нешто вы...
- Да ну вас совсем! - вдруг отозвалась с печи старуха. - Греховодники! Ты и рада, девка, язык-то чесать, - заворчала она на хозяйку.